— Ты хорошо знаешь Грегора?

— Да, он мой брат.

— Жорж, где сейчас Грегор?

— Когда «сейчас»?

Я вдруг перешел на французский, и мой голос стал более взрослым:

— Сейчас, в тысяча девятьсот девяностом году.

— Не знаю. Кто вы?

— Жорж, я — доктор Ланцманн. Все хорошо, вы в безопасности, ваша мать не сможет прийти сюда.

— Откуда вы знаете?

— Вашей матери здесь нет. Здесь только вы и я. Жорж, вам восемь лет, правильно? Где вы?

Мой голос изменился, как будто я внезапно помолодел.

— В приюте.

— Хорошо. А где Грегор?

— Я не знаю, где Грегор.

— Жорж, слушайте меня внимательно.

— Я вас слушаю. Мне хочется спать.

— Не засыпайте! Жорж, вам четыре года…

— Нет!

В тихом кабинете прозвучал срывающийся на крик, полный страха мой голос — и опять по-немецки. Кассеты продолжали крутиться.

— Вам четыре года, Жорж. Где Грегор?

— Не про этот день!..

— Что произошло в этот день?

— Ничего! Ничего не произошло! Грегор такой гадкий!

Успокаивающий голос Ланцманна:

— Жорж, расслабьтесь, вы в полной безопасности, ваша мать больше никогда не придет и ничего плохого вам не сделает. Что произошло с Грегором в этот день?

— Она… Она его… Он так плохо себя вел, и она его… ударила… да, ударила, очень сильно! Я спрятался под стол. Она его так сильно ударила! Мне страшно, я боюсь, что она увидит меня, я не шевелюсь, затаил дыхание, а она ударяет его блестящим… и кричит, кричит: «Свинья! Грязная свинья!» — а он, он кричит: «Мамочка! Не надо, мамочка!»

— Чем «блестящим»?

— Она взяла это в кухне…

— Что она взяла в кухне?

— Нож… нож, которым режут мясо!

Лента остановилась, я был весь в поту. Ланцманн молча смотрел на меня, потом объявил:

— Я предпочел разбудить вас.

— Боже мой, — запинаясь пробормотал я, — она действительно убила его, и я это видел! Боже мой, Ланцманн, это ужасно!

Он вздохнул, потом повернулся ко мне:

— Не знаю, Жорж, удачная ли это была мысль применить гипноз. Вы не кажетесь мне сейчас достаточно уравновешенным, чтобы подобным образом извлекать из вас информацию, которую вы старательно прятали в самой глубине своего мозга и которая никогда не должна была выйти на поверхность…

Я был оглушен.

— Она убила его! Убила собственного ребенка! Я полагал, что она была безумна, но не до такой же степени!

Он возразил мне таким тоном, как будто мы обсуждали ход во время бриджа:

— Жорж, все-таки подумайте, и вы поймете: она пыталась его убить. Если бы она его убила, он не смог бы стать офицером.

Совершенно уже не владея собой, я закричал:

— Но она же хотела его убить!

— У многих женщин бывают моменты кратковременного помешательства. Припадки, когда им хочется убить своих близких. Вспомните легенду о Медее: в ней как раз рассказывается о ненависти, которую иногда испытывают к тем, кого любят.

— Избавьте меня от вашего пустословия, доктор. Я только что убедился, что моя мать была сумасшедшей убийцей, и мне решительно насрать на Медею вместе с Эдипом.

Ланцманн нахмурился:

— Послушайте, Жорж, но существует еще возможность, что вы присутствовали при сцене, которую неверно интерпретировали. При сцене, быть может, даже придуманной вами.

— Что вы этим хотите сказать?

— Жорж, вы пришли мне рассказывать истории про воскресшего брата, извлекли на свет божий погребенные воспоминания, и, право же, я не знаю, может, у вас потребность верить в этого брата? В немецкого шпиона или кого там еще…

Я чувствовал, как меня охватывает холодная ярость. Это не Ланцманн два дня назад толкнул человека в пустоту, а я, и это не Ланцманна безымянные убийцы, и Макс, и Фил, и Бенни пытались ликвидировать, а меня! Нет, он не способен меня понять. Здесь я был так же одинок, как с Мартой, как перед лицом всего мира. Одинок в своей собственной шкуре, а из-за Грегора одинок в шкуре другого человека!

— Мне надо идти.

— У вас еще пятнадцать минут…

— Дарю их вам. К черту, доктор, я скверно чувствую себя.

— Да, выглядите вы не блестяще. Скажите, вы помните свое пребывание в клинике после катастрофы?

— Смутно.

— А саму катастрофу?

Голову сверлила чудовищная боль.

— Нет, нет, нет, не помню!

Я вскочил, вытащил из кармана деньги, его гонорар, и положил на журнальный столик. Он остановил меня:

— Жорж, а вам не кажется, что непродолжительный отдых пошел бы вам на пользу?

— Какого рода отдых?

— Вы могли бы какое-то время полежать в клинике, там вам будет спокойно и ваши преследователи ничего не смогут вам сделать.

— Слушайте, я ведь не спятил с ума!

— Подумайте над этим предложением. При необходимости звоните мне. Там будет спокойно. И вы сможете… короче, подумайте, подумайте.

Он протянул мне руку, и я машинально пожал ее.

На улицу я вышел в полуотключке и только по виду укутанных прохожих понял, что холодно. Изо рта у меня шел пар, точь-в-точь как от машины, работающей на полную мощь. Ланцманн считает меня чокнутым. А что, если так оно и есть? Ну и что это меняет? Мне же не приснились все эти трупы вокруг меня. Даже если я сошел с ума, даже если неверно интерпретирую события, меня все равно преследуют, я чувствую себя загнанным зверем, мусора наступают мне на пятки; по-настоящему надо бы рвать когти, но я хочу знать!

Марта ждала меня. В камине горел огонь. На камчатную скатерть она водрузила канделябры с витыми свечами, дающими мягкий свет и источающими аромат, от которого мне стало лучше. Она подала мне бокал шампанского, и я залпом осушил его. Мне страшно хотелось пить. На Марте был черный кафтанчик с красной оторочкой, и она казалась тихой и безмятежной, как море после шторма. Как-никак это был праздничный вечер, я пошел надел смокинг и спустился вниз. В доме царил мир и покой, музыка Сати кружилась по комнате, как перекаты смеха.

Мы уселись за стол, обменявшись всего лишь несколькими словами, озабоченные тем, чтобы не погубить крохотный зародыш гармонии. Ломтики лосося в уксусе и оливковом масле были превосходны, и я сделал Марте комплимент. Мы старательно вели себя немножко чопорно, немножко церемонно, и это позволяло мне скрывать мои мрачные мысли.